Брат
Джон
Огэст
Турак
я
чувствую, что
могу лично
поручиться
за то, что
Св. Фома
Аквинский
любил Бога,
поскольку всю
свою жизнь я
не могу
удержаться
от любви к
Св. Фоме". Флэннери
О'Коннор
Неопределенность
цели жизни
сейчас в моде.
Так же как и
идеи
относительности,
объявляющие
выбор цели
жизни делом личного
вкуса. Мука
нашей жизни - не
только в этой
неопределенности,
но и в
объяснении,
что такая неопределенность
неизбежна.
Однако простая
правда-то в
том, что, при
всех наших страданиях,
мы очень
дорожим этой
неопределенностью.
Сомнение
опережает
действие. Проблема
цели жизни в
том, что мы
чертовски четко
и ясно
осознаем, в
чем она, но не
хотим
взглянуть в
лицо тем переменам,
которые произведет
в нашем
существовании
приверженность
идее “превзойти
себя”, стать
самым лучшим
человеческим
существом, из
всех каким мы
могли бы
быть. Даже мысль
об этом
вводит нас в
уныние. Поэтому
мы объясняем
мы себе, что всё
это “относительно”,
или убеждаем
себя в том, что
мы и так уже
делаем
достаточно и
на большее у
нас нет
времени. И
что хуже
всего, мы
говорим себе,
что люди,
отважившиеся
«превзойти
себя»,
уникально
одарены и
удостоены
милости
небес.
Однажды
в восемь
часов вечера,
в канун Рождества,
я ожидал
начала Мессы.
Это было мое
третье рождественское
уединение в
аббатстве
Мепкин, моя
третья месса
в канун
Рождества.
Аббатство
Мепкин
раскинулось
на трех
тысячах акров
в тени
величественно
возвышающихся
замшелых
дубов, вдоль
речки Купер,
рядом с Чарльстоном,
Южная
Каролина. В
прошлом
владения Генри
и Клэр Бус
Люсов, ныне
это дом и
святилище
для тридцати
с чем-то
монахов
ордена Траппистов,
ведущих
жизнь в
созерцательной
молитве,
согласно
суровому
Уставу
Св. Бенедикта.
К
восемнадцатому
дню
уединения, я
уже успел
привыкнуть
подниматься
в три часа
утра для
всенощной. Однако,
я знал, что эта
особая Месса
окончится намного
позднее, восьми
часов, когда
мы обычно
ложимся
спать. Церковь
была
молчаливой и
темной. Двое
братьев стали
зажигать
зазубренные
свечи, тянущиеся
вдоль стен, и
из часовни
начало
доноситься
григорианское
пение хора, скрытого
от глаз Эта
часовня,
любимое место
медитаций монахов,
располагается
рядом с
главным
святилищем.
Магия
этих
ритуалов,
предшествующих
Мессе, быстро
заставила
меня ощутить
себя парящим
над креслом.
Мысль моя
поплыла в прошлое
к моей первой
службе в
Мепкине, когда
Брат Роберт,
застав меня
совершенно
врасплох,
тоном, не оставляющим
путей к
отступлению, прошептал
с соседнего
ряда: “Часовня
открыта всю
ночь!” Этот
человек,
обитатель
часовни,
спящий едва
ли три часа
за ночь, был,
по-видимому,
столь
убежден в
том, что это и
есть ответ на
мою весьма
пылкую
молитву, что
все, что я мог
сделать, это
кивнуть с
пониманием,
словно говоря:
"Слава Богу!"
Звук
дождя,
стучавшего
по медной
крыше церкви
в этот
холодный
декабрьский
вечер, вывел
меня из
задумчивости,
и, с едва
заметной
улыбкой, я
заметил, что
нервничаю. Я
много раз
совершенно
спокойно
читал лекции
большой
аудитории,
но, как
всегда,
переживал, что
испорчу
чтение, которое
Брат Стэн назначил
мне к этой
Мессе. Ведь
чтение в
Мепкине, а в
особенности
на Рождество,
– высокая
честь!
Я
чувствовал,
что мое чтение
прошло очень
хорошо.
Возвращаясь
на свое
место, я, видимо,
был все еще
возбужден,
поскольку, невзирая
на некоторое
нарушения
этикета,
принятого
при чтении
мессы, я
наклонился к
Брату
Бонифацию и
поинтересовался
его мнением.
Брат
Бонифаций — мастер
на все руки
монастыря
Мепкин,
91 года от
роду -
брадобрей,
пекарь и
записной
комик[1]. Он
исполняет
эти
обязанности
несмотря на жуткие
боли в спине,
из-за которых
он согнут
почти вдвое и
перемещается,
еле-еле
шаркая.
Повернувшись
всем своим
коротким,
сгорбленным
телом, чтобы
увидеть меня,
Бонифаций
слегка
коснулся
моей руки
крючковатыми
пальцами и
мягко
прошептал со
своим
славным
немецким
акцентом:
"Может быть, стоило
говорить
чуть
медленнее... и
чуть громче".
Когда
месса
закончилась,
я заметил,
что дождь
прекратился.
Я направился
на небольшой
Рождественский
прием для
монахов и
гостей в
трапезной.
Мепкин
- монастырь
траппистов,
или цистерцианцев,
и его
официальное
название — “Орден
цистерцианцев
строгого
устава[2]” —
воспринимается
вполне
серьезно.
Здесь
активно
осуждается небрежная
болтовня, и
даже
вегетарианская
пища
поглощается
в строгом
молчании. Приемы
здесь крайне
редки, и
пропускать
их не полагается.
Утонченную
атмосферу
задал легкий
разговор,
обмен
Рождественскими
пожеланиями и
приготовленные
Бонифацием
печенья и кексы,
запиваемые
яблочным
сидром. С
самого
начала я был
покорен здешним
ощущением
духовного
родства,
которое, в
конце концов,
стало
напрямую
ассоциироваться
у меня с Мепкином.
Я
недолго пробыл
там. Была уже
почти полночь,
и после
долгого дня с
восемью
церковными
службами,
упаковкой
яиц, мытьем
полов, подкидыванием
дров в печку
и помощью
Отцу Геррику
в установке
рождественских
елок, я
засыпал на
ходу.
Я
попрощался
со всеми и
направился к
своей комнате,
располагавшейся
в другом здании
в нескольких
сотнях ярдов
оттуда. На
полпути к
двери
трапезной я услышал,
что дождь
начался
опять и
стучит по
крыше,
напоминая,
что я забыл
прихватить
зонтик.
Открыв дверь,
я выругал
себя и
смиренно
приготовился
к малоприятной
прогулке и к
тому, что мое
монастырское
одеяние не
успеет
высохнуть ко
времени
утренних
служб, как
вдруг
произошло
нечто, от
чего я
вздрогнул и
стал
пристально
вглядываться
в ночь. Когда
мои глаза
привыкли к
темноте, я
различил
смутную
фигуру,
стоящую под
зонтом и освещенную
светом из все
еще открытой
двери. Это
был Брат Джон
в тонкой
монашеской рясе.
Его 60-летнее
сутулое тело,
казалось, не
замечало
холода.
"Брат
Джон! Что вы
здесь
делаете?"
"Я
стою здесь,
чтобы
сопровождать
тех, кто забыл
свои зонтики,
к их комнатам",
— мягко
ответил он.
Он
зажег свой
фонарик, и мы
безмолвно
отправились
в путь, деля
единственный
зонт на двоих.
Я, со своей
стороны, был
настолько
ошеломлен
этим
своевременным
предложением,
что не мог
говорить. Ибо
в монастыре,
чьим цистерцианским
девизом
является
"молитва и
работа", где нет
бездельников,
никто не
работает
больше Брата
Джона. Он
поднимается
еще до трех
часов утра,
чтобы
проследить,
для всех ли
готов кофе, и
продолжает
работать
после того,
как
большинство
его
собратьев
уже ложатся спать.
Брата
Джона,
пожалуй,
можно
назвать
также старшиной
Мепкина.
После
утренней
мессы монахи без
конкретного занятия
собираются в
комнате за
пределами
церкви для
получения
рабочих
распоряжений,
а при нескольких
тысячах
акров земли,
заполненной
постройками,
всевозможными
машинами, и
при ферме с сорока
тысячами цыплят
здесь всегда
есть чем
заняться. (В качестве
ежедневного
дежурного в
сортировочной,
занимаясь
упаковкой и
укладкой яиц
по тридцать
дюжин в
коробки, я
вполне мог пропустить
ритуал. Но я
никогда этого
не делал.
Может быть, я
возвращался
к этому
каждое утро
именно
потому, что
мне нравилось,
как
озарялось
лицо Брата
Джона, когда, увидев,
что подошла
моя очередь,
он слегка касался
моего плеча и
шептал
"сортировка".
Возможно, я
ощущал
смирение,
когда он благодарил
меня так, как
будто я
оказывал ему
личную
услугу...) Во
всяком
случае, Брат
Джон
удерживает
все это в
своих мыслях.
Любая
лампочка,
погасшая где
бы то ни было, - его
забота. Он
наблюдает за
всем, за чем
только может,
и дает всем
поручения, но
поскольку ему
все время не
хватает
рабочих рук,
он постоянно
вынужден
крутиться
как белка в
колесе. По
всему
монастырю
постоянно
звонят
телефоны, и
кто-нибудь на
том конце
провода
спрашивает: "Джона
у вас нет?"
или "Вы не
видели
Джона?" И при
всем этом его
прекрасный
ирландский
юмор и
мягкость
никогда не
вянут и не
изнашиваются.
И теперь,
даже после
такого дня,
через четыре
часа после
его обычного
времени
отхода ко
сну, через
сорок лет его
монашеской
службы, я
видел перед
собой Брата
Джона,
отказавшегося
от печенья
Бонифация,
стакана
сидра и
рождественского
перерыва только
для того,
чтобы
сопроводить
меня обратно
в мою
комнату, деля
со мной
зонтик.
Когда мы
достигли
церкви, я
несколько
раз заверил
его, что
смогу
пробраться к
своей комнате
на другой
стороне, и, наконец,
он
смилостивился.
Но когда я
открыл дверь
церкви,
что-то
заставило
меня
обернуться, и
я стоял и
смотрел на
его фонарик,
покуда он
спешил
обратно к другому
паломнику
пока тусклый
свет окончательно
не пропал в
ночи. Дойдя
до свой
комнаты, я обнаружил,
что мне не
настолько
хочется
спать, как
мне казалось.
В темноте я
присел на край
кровати, и
точно могу
сказать, что
просидел так
довольно
долго.
* * *
Всю
следующую
неделю я, как
обычно,
занимался
своими
повседневными
обязанностями
в Мепкине, но
внутренне я
ощущал
глубокое
беспокойство.
Брат Джон не
шел у меня из
головы. С
одной стороны,
он
представлял
собой
образец того,
к чему я
всегда
стремился, с
другой — то,
что всегда внушало
мне страх. Я
читал, что у
христианских
мистиков Бог
столь же
ужасен, сколь
и прекрасен,
и вот Брат
Джон, для
меня как раз стал
и тем и
другим.
Конечно,
тот факт, что
он — монах, а я
нет, не имел к
этому
никакого
отношения.
Напротив, Брат
Джон потому и
был для меня
притягателен,
что
интуитивно я
чувствовал,
что его образ
жизни, его
внутренний
покой и естественная,
не требующая
усилий любовь
к ближнему
имеют мало
общего с его
бытностью
монахом и
доступны
всем нам.
Но Брат
Джон был
также и
ужасен,
поскольку он
был живым и
дышащим
свидетельством
моего
собственного
несовершенства.
Подобно
Алкивиаду в
"Симпозиуме"
Платона,
говорящему о
произведенном
на него Сократом
воздействии,
мне
достаточно
было представить
себе Брата
Джона под его
зонтиком, чтобы
ощущать, что
"жизнь не
стоит того,
чтобы
проживать ее
так, как живу
я". Я был
испуган тем,
что если я
когда-либо
решусь
последовать
примеру
Брата Джона,
то либо
потерплю полную
неудачу,
либо, в
лучшем
случае,
столкнусь с
жизнью в
непрестанных
усилиях без
явной благодарности
от людей, благодарности
того же рода,
какую
получал Брат
Джон. Я представлял
себе, как я
посвящу свою
жизнь другим
людям, идее
преодоления
себя, но при
этом никогда
не найду той
внутренней
искры
Вечности, которая
столь
очевидно
делала жизнь
Брата Джона
самой легкой
и
естественной
жизнью, из
всех, какие я
видел.
Возможно, его
душевный
покой и столь
естественная
любовь были
доступны не всем,
а лишь некоторым.
Возможно, у
меня еще не
было того,
что для этого
требовалось.
В конце
концов, я
спросил Отца
Кристиана, не
может ли он
уделить мне
несколько
минут. Отец
Кристиан — это
отважный
88-летний
бывший аббат
Мепкина и мой
незаменимый
духовный
наставник.
Стройный и
сухощавый, с
бритой
головой, он
носит
скрывающую
грудь густую
бороду,
которую никогда
не бреет.
Когда я
заметил, что
его борода
выросла
вроде бы и не
растет
больше, он с
сожалением
ответил, что
его борода
действительно
перестала
расти, и
добавил: "Хотя
по мнению
людей
окончательная
длина моей
бороды
зависит от
моего
долголетия, на
самом деле
она зависит
только от
моей
генетики". Свободно
говорящий
по-французски
и по-латыни,
неплохо
знающий
греческий,
прежде, чем
поступить в
Мепкин, он
получил
степени доктора
философии,
теологии и
церковного права
в качестве
францисканца.
Его ученость,
его прямые,
но мягкие
манеры и его
явная личная
одухотворенность
делают его
исключительным
духовным
наставником.
И хотя он
ворчит время
от времени по
поводу
постоянных просьб
о
наставничестве,
я никогда не
слышал, чтобы
он кому-либо
отказал
Я
рассказал
Отцу
Кристиану о
своем происшествии
с Братом
Джоном, и
добавил, что
это нарушило
мое внутреннее
равновесие. Я
хотел
развить эту
тему, но он
прервал меня.
"Ну вот, ты
заметил? Забавно,
сколь многие
люди считают это
само собой
разумеющимся
. Ты же знаешь, что
Джон святой".
Затем,
как будто не
обращая
внимания на
мое затруднительное
положение, он
пустился в
историю о
пресвитерианском
священнике,
пребывающем
в кризисе
веры и оставившем
сан священника.
Этот человек
был его
другом, и Кристиан
воспринял
его трудности
столь
серьезно, что
оставил
монастырь и
отправился к нему
в дом, чтобы
сделать все то,
что в его
силах. Эти
двое провели много
часов в
бесплодных теологических
спорах.
Наконец, Кристиан
пристально
посмотрел в
лицо этому
человеку и,
понизив
голос,
сказал: "Боб,
в твоей жизни
все в
порядке?" Священник
ответил, что
все хорошо.
Но через несколько
дней
Кристиану
позвонила
его жена. Она
случайно
услышала
вопрос
Кристиана и
ответ своего
мужа, и
сказала отцу
Кристиану, что
священник
завел роман и
оставил ее,
как и свою
службу.
Кристиан
сплюнул с
отвращением:
"Я зря потратил
время.
Проблемой
Боба было то,
что он не
смог
примириться
с противоречиями
между своими проповедями
и своей
жизнью. Бог
получил
отставку.
Помните о
том, что
философские
проблемы по
сути своей —
это проблемы
моральные.
Все сводится к
тому, как вы
намереваетесь
прожить свою
жизнь".
Отцу
Кристиану
понадобилось
некоторое время
чтобы остыть
после столь
горячего рассказа,
и поэтому
следующие
несколько
минут мы
провели в
молчании.
Может быть,
ему в конце
концов стало
жаль того
парня, а
может быть,
он увидел
что-то в моем
лице, но когда
он заговорил
вновь, гнев в
его ясных
голубых
глазах
сменился
мягким
сочувствием.
"Знаешь, ты
можешь
назвать это
Первородным
Грехом, ты
можешь
обругать это
любыми словами,
какими тебе
угодно, но
глубоко
внутри каждый
из нас знает,
что что-то в
нем не так.
Осознание
этого факта,
отказ бежать
от него и
решение
как-то с этим
управиться —
это начало
единственной
подлинной
жизни, которая
существует.
Всё зло
начинается
со лжи. Самое
большое зло
исходит из
самой
большой лжи,
а самая
большая ложь
— та, которую
мы говорим
сами себе. А
себе мы лжем
потому, что
боимся
принять себя такими,
какие мы есть".
Встав со
стула, он направился
к бюро,
стоявшему в
углу его кельи,
и достал
оттуда
сложенный
лист бумаги.
Повернувшись,
он передал
его мне и
сказал: "Я знаю,
что ты чувствуешь.
Ты
спрашиваешь
себя, есть ли
у тебя
необходимые
качества.
Отлично, вам
вместе с
Богом нужно
проделать
некоторую
работу,
однако тебе я
скажу: сделай
все, что
можешь, чтобы
прямо
смотреть в
лицо фактам".
Когда он
вышел за
дверь, я
развернул
листок
бумаги,
который он
дал мне. Там,
на простой
белой бумаге
было
аккуратно
отпечатано
заглавными
буквами на
его древней
ручной
пишущей
машинке мое
имя, а вслед
за ним — вот
эти слова из
Паскаля:
"Ты
не искал бы
Меня, если бы
уже не нашел
Меня, и ты не
нашел бы
Меня, если бы
прежде Я не
нашел тебя".
* * *
При
ближайшем
рассмотрении
значительное
число наших
колебаний
касательно
цели жизни
едва ли
существенно
отличаются
от так
называемых
теологических
сомнений
этого
священника. В
конечном счете
это тот страх,
который
удерживает
нас, и мы
бежим от него
посредством построения
каких-либо логических
обоснований.
Мы боимся,
что если
когда-нибудь
решимся
подражать
всем Братьям
Джонам этого
мира, то это
кончится тем,
что мы
уподобимся
этому пресвитерианскому
священнику:
разрываясь
между
полюсами
того, как мы живем,
и как нам следовало
бы жить, мы
будем
неспособны оглянуться
вокруг. Мы
боимся, что
если
когда-либо
рискнем выйти
за пределы
своей жизни,
то окажемся в
худшем из
двух
возможных
миров. С
одной стороны,
мы узнаем о
жизни
слишком
многое, чтобы
быть в состоянии
вернуться к
своим
удобным иллюзиям,
а с другой —
узнаем столь
же излишне
многое о себе
самих, чтобы
надеяться на
успех.
Однако,
в этих своих
страхах мы
упускаем из виду
нечто
удивительное.
Этот
страх перед
теми
переменами,
которые нам
следовало бы
произвести в
своей жизни,
напоминает
мне одного
моего
старого
друга,
который, будучи
на четвертом
десятке и уже
довольно давно
женатым,
постоянно
сражался со
своей женой
против ее
желания
завести
ребенка. Каждый
раз, когда он
пытался
представить
себе, что
станет отцом,
между ними
вырастала
стена. По его
мнению,
отцовство —
это лишь
грязные
пеленки, кучи
счетов,
бессонные
ночи и выжившие
из ума
родственники
на каждом диване
и каждой
раскладушке
Отцовство
означало для него
конец стихийным
уик-эндам и
вечеринкам с
приятелями.
Оно означало и
замену
спортивной
машины
мини-фургоном
и рост суммы
страхового
полиса. Все
это его
подавляло.
И
все же в один
прекрасный
день он
сдался. Он
переломил
себя и принял
решение превратиться
из просто
мужчины в
отца. Он
решил попытаться
принять на
себя всю
ответственность
отцовства, не
рассчитывая
ни на какое
вознаграждение.
И вот, по
прошествии
некоторого
времени, жена
вручила ему
новорожденного
сына.
Внезапно
в нем
поднялась
некая волшебная
сила, им
овладело
чувство, о
существовании
которого он
прежде даже
не
подозревал.
Он растаял, и, чудесным
образом,
ребенок помог
отцу
переродиться.
Он был так
полон любви к
этому
ребенку, что не
знал, как
справиться с
собой.
Когда-то прежде
он боялся
лишиться сна,
а теперь стал
так часто
бегать
смотреть на
ребенка, что
тот сам
утратил сон.
Он ощутил
себя полным
безграничной
благодарности
за свое
перерождение,
сожаления о
том, каким
дураком он
был, и
сочувствия к
своим одиноким
друзьям,
которые просто
не смогли бы
его понять.
Он назвал это
чудом.
Подобно
этому мы
можем
попытать
счастья и совершить
акт веры. Мы
можем
уступить,
принять на
себя какие-то
обязательства
и быть готовыми
уплатить полную
цену. Мы
должны
решиться
стать людьми
с той самой
тайной
искрой
божества, побуждающей
к действию, которую
так хорошо
описал
Торнтон
Уайлдер в
"Нашем
городке":
"Так вот,
есть
несколько
вещей,
которые все мы
знаем, но мы
не
обращаемся к
ним и только
очень часто
смотрим на
них. Все мы
знаем, что нечто
вечно ... все в
глубине души
уверены, что нечто
вечно, и это
нечто имеет
непосредственное
отношение к
людям. Все
величайшие
люди, которые
когда-либо
жили,
говорили нам
об этом на
протяжении
пяти тысяч
лет, и
остается лишь
удивляться,
как люди
постоянно этим
пренебрегают.
Есть некая
дорога,
ведущая
глубоко во
внутрь
каждого
человеческого
существа. И
эта дорога
вечна".
Мы
должны посмотреть
в лицо своим
сомнениям, ограничениям
и внутренним
противоречиям,
при этом обращаясь
мысленно к
голосу
вечности.
Этот голос зовет
нас попытать
счастья с
неизвестным
исходом,
подобно тому,
как голос
природы
побудил моего
друга
попытать
счастья
новой жизни. И
на каждом шагу
нам придётся бороться
с тем, что нас
отвлекает, с
поверхностным
взглядом на
жизнь, с
сомнениями и
усталостью.
Находясь
на этой
стороне
глубокой
пропасти, мы
можем
испытывать
смятение
перед всей той
работой,
которая
отныне
никогда нас
не оставит. С
этой стороны
может быть
трудно даже
вообразить
себе, что
простая
смена пеленок
может
чудесным
образом
превратиться
из тяжкой
работы в
приятную
привилегию,
равно как и
стояние на
улице под
дождем ради
других. Но
для того,
чтобы
испытать на
себе магию
этого
преображения,
нам нужно
отбросить
сомнения. Мы
должны
решиться действовать,
веруя в
помощь
чего-то, чего
мы не в
состоянии
понять, и
чего никогда
не можем
предсказать.
Мы должны
открыть себя
для
чудесного,
для благодати.
Работа в направлении этого чудесного преображения, перерождения, внутренней магической силы — вот истинная цель жизни. Это преображение — то, что на западе называют "обращением", а на востоке "просветлением", —плод приверженности к истинно целеустремленной жизни, о которой так хорошо рассказал Отец Кристиан. Именно это преображение превращает труд в привилегию, делает странные ценности Брата Джона второй натурой, доказывает, что ответ на последнюю молитву монаха &